Чудо рядом с нами

Чудо рядом с нами
Чудо рядом с нами / свящ. Алексий Тимаков. - Саратов : изд-во Саратовской епархии, 2006 (М. : Типография "Новости").

Чудеса бывают разными. Очень часто мы относимся к чуду как к чему-то поражающему нас именно своей невозможностью и нереальностью, потрясением всех основ бытия. Но бывают ситуации, которые воспринимаются как чудо только через нашу веру, только через обнаружение промысла Божьего в самой обыденной и повседневной жизни. Основы бытия не колеблются. Всё можно объяснить стечением обстоятельств или как-то иначе, но вполне рационально, или просто не увидеть ничего чудесного, ничего необычного. Но взор веры всё-таки будет свидетельствовать об обратном. Таковые явления мне бы и хотелось предложить из своего личного опыта.

Все они связаны с критическими ситуациями в жизни человека. Но именно в эти моменты человек и бывает особенно искренен, и всё воспринимается значительно острее и правдивее, а всякая ложь и лесть уходят, ибо им нет места. А для того, чтобы нам с твёрдостью можно было переживать такие мгновения, то неплохо бы было поучиться у детей, устами которых, как известно, глаголет Истина: «Бабушка,­ ­— спрашивает на похоронах Тимофей (2,5 года) — а дедушке там будет лучше?». «Конечно!» «А тогда, что же ты плачешь?»

Крест.

Это было в 1986 году, осенью. В те времена разговоры о Боге и вере вне Церкви были почти невозможны, ибо это почиталось глупостью. Я работал врачом Скорой Помощи на девятой подстанции. Специфика этой работы заключается в том, что кто угодно, в любое время суток, может вызвать к себе бригаду медиков, хотя в большинстве случаев врачебная помощь не требуется. Ко всему прочему, выезжая на вызов, никогда не знаешь, в какой ситуации ты окажешься. Я не беру медицинский аспект ­— тут всё зависит от твоей квалификации — а социальный — приехать можно и к алкоголикам, и к наркоманам, и просто к долго прождавшим родственникам, хотя ты сам получил вызов только пятнадцать минут назад, — то есть, возможны ситуации с непредвиденной агрессивностью. Я не хочу сказать, что всё так мрачно. Это замечательная работа, и я очень её любил — хоть что-то хорошее за сутки обязательно сделаешь, а значит день прожит не зря. Но всё выше сказанное необходимо учитывать, чтобы понимать характер и самоощущение работников «Скорой», ведь такие самоуничижительные оценки, как: «Моспогруз» или «Два оборота диска — три дурака (врач, фельдшер и водитель) близко» — бытуют среди персонала. У многих формируется защитная реакция, которая часто выражается в напускной грубоватости. Вряд ли это миновало и меня, хотя я и проработал выездным врачом всего лишь три с половиной года.

В тот день мне помогала медсестра, которая была очень опытным специалистом и заботливой матерью, но уж если она раскрывала свой рот, то лучше всего было затыкать уши. Я даю такую исчерпывающую характеристику, потому что, как мне тогда казалось, какой-то религиозной отзывчивости у неё я не должен был найти. И вот мы приезжаем на вызов к очень простой и малообразованной женщине лет шестидесяти, которая, как написано в карте вызова, задыхается. Чаще всего — это бронхиальная астма. Но в данном случае передо мною находится пациент с огромной опухолью на шее, давящей на трахею и затрудняющей дыхание. Это явно у неё не первый день, и я, дав рекомендации, как госпитализироваться в специализированный стационар через поликлинику, сажусь оформлять карту.

Пока я пишу, идёт разговор, и до меня долетают слова: «А меня однажды уже вешали!» Я отрываюсь от писанины: «Когда?!». И женщина продолжает свой рассказ: «Это было в сорок первом. Мы жили в Белоруссии и попали под оккупацию. Я, тогда ещё девчонка, чернявая была. Немцы и решили, что я — еврейка, и потащили на виселицу. А когда поставили на помост, прежде чем накинуть петлю, разорвали воротник. Я тогда глупая была — крестик носила. Вот они, увидев крест, поняли, что я не еврейка, и вешать меня не стали!»

Мы внимательно слушали этот страшный рассказ. Было очень тихо. «Вета! — повернулся я к своей напарнице — если бы тебя однажды Крест Христов спас от смерти, ты бы смогла его после этого снять?». Чувствовалось, что всё услышанное проняло её до корней волос, и в священном ужасе и благоговении, но вместе с тем очень твёрдо она ответила: «Никогда в жизни!» «А эта — указал я на пациентку — не только сняла и не носит, но и то время, когда носила, считает потерянным, ибо была, как сама до сих пор думает, дурой!»

Господь удивительным образом призывал Своё чадо, чтобы оно опомнилось и вернулось в Дом Отчий. Сам человек интуитивно чувствовал связь двух этих событий: эшафота и болезни — употребив в рассказе слово «уже», но при этом остался глухим к Божьему глаголу.

Mens sana in corpore non vivo.[1]

B практике повседневной церковной жизни существует такое явление, которое носит название «Треба». В храме — это те службы, которые не связаны с литургическим циклом. Но часто священнику бывает необходимо прийти на дом: причастить или пособоровать больного, освятить квартиру или просто побеседовать. Для причастия необходимо захватить с собою запасные Святые Дары. Они заготавливаются раз в год в Великий Четверг, высушиваются и всегда хранятся на Престоле в Дарохранительнице. В них не содержится отдельно Крови Христовой. Но бывают ситуации, когда больной настолько немощен, что не способен, причащаясь, принять Частичку. В таких случаях предупреждённый заранее священник может после Евхаристии оставить в походной чаше несколько капель Крови, т.к. Святые Дары после каждой Литургии потребляются. Иногда родственники слишком поздно обращаются к священнику и Крови взять неоткуда. (Правда, в течение последних полутора лет мы, в нашем храме, стали оставлять Дары после каждой Литургии для причастия новокрещённых, но раньше такой практики не было.)

За пять лет своего священства я заметил одну закономерность: если больного долго уговаривали, а он отказывался, то причастить его не удаётся, а если, несмотря на все его просьбы, или родственники, или иные какие-либо обстоятельства препятствовали этому, то человек перед смертью успевает всё-таки приобщиться Святых Таин. Какое это имеет значение для православного сознания, я думаю объяснять не надо.

Принципиально причащать больного в бессознательном состоянии нельзя. Но если при этом доподлинно известно, что он, будучи в сознании, жаждал причастия, то священник может взять на себя ответственность и на свой страх совершить Таинство.

Второго февраля 2000 г., в четверг накануне мясопустной родительской, после того, как я отслужил Божественную Литургию и потребил Святые Дары, ко мне обратилась родственница умирающей. Задав ряд вопросов, я выяснил, что больная — без сознания. Мне не с чем было идти к ней, что повергло в отчаяние её дочку: «Она так просила, а я всё откладывала!…». Учитывая свою врачебную квалификацию (всё-таки после «Скорой» пятнадцать лет проработал в условиях реанимации и анестезиологии), я решил, взяв запасные Дары, разобраться на месте. То, что я увидел, оптимизма не внушало: глубокая кома на фоне нарушения мозгового кровообращения и выраженного обезвоживания организма у очень пожилой женщины с печальными параметрами сердечной деятельности и сильной одышкой говорили о близкой смерти. Даже в условиях реанимации такие больные редко выдерживают более суток. По моим понятиям, бабушка не должна была дожить и до утра, даже если ей поставить капельницу. Отругав дочку, за потерянную возможность по-христиански подготовить к смерти свою мать, я, для очистки совести, всё-таки дал кое-какие медицинские рекомендации, почти не сомневаясь в том, что они не помогут.

На следующий день я вновь служил. И в конце Литургии, опять-таки для очистки совести, я попросил своих помощников позвонить на квартиру умирающей. Каково же было моё удивление, когда мне сообщили, что она ещё жива?! Я самодовольно соотнёс это с тем, что были выполнены мои «реанимационные» указания, и через сутки после первого визита вновь был у постели больной, но уже с походной чашей с Христовой Кровью. На самом деле, как выяснилось, мои медицинские советы никто и не пытался выполнить, но состояние умирающей осталось практически таким же. Для меня это было свидетельством того, что духовная жизнь человека продолжается в любом его состоянии, что бабушка, жаждавшая причастия, услышав духом, что я могу прийти на следующий день, просто меня дождалась! Помолившись, я причастил её.

Через три или четыре часа, когда я уже вернулся в храм, перед вечерней службой ко мне подошла дочка и сообщила, что мама её умерла через полчаса после моего визита… Дочка была мирна и спокойна. Маму её мы поминали уже на этой вселенской панихиде…

Неисповедимы Пути Господни

В том же 2000 году, но ещё перед Рождеством, как-то, в середине недели, у меня накопилось много треб, и в перерыве между утренним и вечерним Богослужениями я отправился к ожидавшим меня. Предстояло мне, как я полагал, двоих причастить и освятить одну квартиру. Всегда стараешься сначала посетить болящих, так как они говеют, и уж после идёшь к тем, кто может спокойно подождать. Я так и распределил своё время. Взяв с собой две Частички Святых Даров, я причастил двоих страждущих и отправился пешком на освящение квартиры в один из самых дальних уголков нашего Гольянова, куда не ходит никакой транспорт. Как только мне открыли дверь, я понял свою ошибку. Полгода назад я уже причащал эту тяжело больную женщину, и просто что-то перепуталось в моей голове, когда я собирался… — причастить было уже нечем. Вернуться в храм и взять запасные Дары — возможности не было — скоро должна была начаться вечерняя служба, и я просто не успевал. Я, как мог, извинился и пообещал прийти в ближайшую субботу, хотя всеми силами старался освободить середину дня той первой послерождественнской субботы для личных целей. И возвращаясь в храм, я сильно ругал себя, ибо, скорее всего, не получалось теперь исполнить всё намеченное. Но что делать? Раз виноват, значит и исправляй!

Через пару дней, отслужив субботнюю Литургию и поместив в маленькую походную чашу Частичку Тела и немного Крови Христа для той самой болящей, я вышел из Алтаря. В то время в нашем храме ещё не было традиции причастия после крестин, и Святые Дары потреблялись сразу после службы. То есть, я хочу сказать, что немного Крови Христовой оказалось в походной чаше только благодаря моей оплошности в середине недели.

Ко мне подошли мужчина и женщина среднего возраста. Они были чем-то взволнованы, в глазах читалась мольба. «Батюшка, — обратились они ко мне — не могли ли вы причастить нашу маму? Она умирает. Тут недалеко, в посёлке Восточном. Мы на машине довезём. Мы несколько раз обращались к нашему батюшке из церкви Димитрия Солунского, а он так и не смог. Сегодня вот к вам послал».

Отказать я не мог. Тем более что Святые Дары в дароносице висели у меня на груди. В голове, правда, промелькнул соблазн в виде досады: «А ты ещё надеялся успеть всё доделать; плакали твои сегодняшнии заботы!»

До Восточного — километров пятнадцать. Мы очень быстро доехали до места. Больная была в очень тяжёлом состоянии, хотя и в сознании. Я смог её напутствовать, а причастил только Кровью — она могла проглотить только жидкость. Но Кровь-то в чаше была!

Так Господь, соединив мою нерадивость с нерадивостью другого священника, устроил всё, чтобы Его верная раба с миром отошла к Нему.

Меня же мои провожатые доставили на причастие к той, забытой мной, но не Богом, болящей из дальнего уголка Гольянова и на той же машине отвезли в храм. Ко всему прочему, всё так ладно спорилось, что я успел сделать все намеченные на ту субботу дела, хотя времени на их выполнение, казалось, вовсе не осталось.

Елеоосвящение.

Одним из самых необъяснённых Таинств в Православии является Елеоосвящение или Соборование. Для него есть очень чёткое обоснование в Соборном послании апостола Иакова (Иак.5:14), оно очень любимо православным народом, но вот чтобы опознать его точное назначение…?! Лично у меня не получилось ничего лучше, чем определить его как Таинство сугубого покаяния. Действительно, все молитвы, все подборки апостольских и евангельских текстов призывают человека пристально всмотреться в себя, опознать свою греховность и с мольбой уповать на Господа, прося у Него прощения и примирения, особенно учитывая всю свою беспомощность на одре болезни. Тем более что мы больны грехом и как православные это очень хорошо понимаем, и исцеления именно от этого недуга мы и просим у Господа.

Таинство всегда есть действие Божие. Но для убеждения в действенности сего Таинства нам, по нашему маловерию, необходимо, как минимум, чтобы обречённый больной встал на ноги. Но обычно этого не происходит. Чего же тогда мы ждём от Соборования? Как опознать действие Святого Духа, из-за нашей греховности не уловимое? При этом следует учитывать, что все таинственные действия Божии необыкновенно ощутимы в православии. Я бы даже сказал — осязаемы. Недаром же в Таинствах всегда присутствует вещество: вода крещения, миро, елей, Святые Дары.

Но, наверное, самым замечательным в нашей православной жизни является чистая вера простых сердец, которые, несмотря на всё непонимание своим умом глубин и сути происходящего, умоляют батюшку прийти и приготовить их родственника к встрече с Господом. Логика здесь проста: должна быть исполнена вся Правда Божия. Но для священника — это одна из самых неудобных треб. Она возникает, как правило, нежданно и занимает очень много времени. Иногда приходится отказывать в Соборовании и ограничиваться Причастием.

Известно, что сила Божия совершается в немощи (2 Кор.12:9). И вот об одной ситуации, которая в значительной степени прояснила моё отношение к Елеоосвящению, мне бы и хотелось рассказать. Первого августа 2000 г., когда в Москву приезжали мощи великомученика и целителя Пантелеимона, меня по храмовому телефону разыскала женщина с просьбой причастить и пособоровать её умирающую бабушку. Выяснив, что больная почти без сознания и в контакт практически не вступает, я взял с собой Святые Дары, надеясь, что всё-таки смогу что-нибудь придумать, и отправился к ним.

Квартира, куда меня позвали, представляла из себя довольно убогое жилище, к тому же достаточно неопрятное. Создавалось впечатление, что полы там не подметались месяца три. Я прошёл по коридору через комнату-«распашонку». Довольно громко кричал телевизор. Уставившийся в него также довольно неряшливо одетый мужчина лет двадцати, как выяснилось в дальнейшем, правнук болящей, курил так, что дымом заволокло всю комнату. У стены стоял разложенный диван, и, несмотря на послеобеденное время, на нём валялась неубранная постель. Казалось, что бельё не менялось с полгода. Здесь явно не ждали священника. Точнее, до него не было никакого дела. Всё это не настраивало на молитвенное делание, ради которого, собственно, я и пришёл.

Пройдя дальше, я оказался в комнате умирающей. Обстановка также не отличалась опрятностью; хорошо хоть никто не курил. В комнате кроме больной находилась позвавшая меня раба Божая со своим шестилетним сыном. Внучка жила где-то на юге Москвы, кажется в Марьине, и добираться к нам в Гольяново, чтобы по-человечески ухаживать за бабушкой ей было трудно. К тому же её семейные обстоятельства, насколько я понял из беседы, тоже были неблагополучны.

Она была из неофитов, из тех, кто по выражению Пастернака: «всё готов разнесть в щепу и всех поставить на колени». Замечательный пример внучкиного рвения мне предоставил её сын, когда мы с ним остались наедине. Буквально несколько дней назад они с матерью совершили паломничество к мощам целителя Пантелеимона в Николо-Перервенский монастырь, выстояли там часов десять огромную очередь, а возвращались домой ночью пешком целый час — городской транспорт не работал, а денег на такси не было. Вот благодаря этому внучкиному дерзновению я и оказался у постели умирающей: если должна быть исполнена всяческая правда Божья, то бабушку необходимо и причастить и пособоровать.

Бабушка, в отличие от внучки, не выказывала такого же усердия в вере. И если вторая за семь лет своего обращения пыталась всеми силами и разумением войти в православную практику и молитвенное делание, то первая за все те воспринятые ею крупицы церковности могла быть благодарной доброй назойливости своей внучки, которая за те же семь лет сумела её уговорить один раз пособороваться и дважды причаститься, последний раз — полгода назад. Конечно негусто, но уже — не tabula rasa.

Умирающая не подавала никаких признаков разумности. Мои попытки как-то войти с ней в контакт оказались тщетны, хотя это было отнюдь не коматозное состояние. В Соборовании я сразу же отказал: какое может быть сугубое покаяние, если человек ничего не соображает? К тому же я ошибочно решил, что соборовалась больная полгода назад. А причастить её, но только Кровью, я всё же решил — по вере внучки. В таких случаях всегда в памяти возникает евангельский сюжет, когда через разобранную кровлю друзья внесли на постели к ногам Иисуса Христа своего болящего друга (Мк.2:3—5).

Поставив на молитву внучку и её сына, — кто же ещё сможет помолиться за сию страждущую? — я прочитал краткое «Последование о причащении тяжко болящего», провёл исповедь-молитву, которую провожу в тех случаях, когда человек не в состоянии сам предстательствовать за себя, дал разрешительную молитву и причастил больную. До самого последнего момента раба Божия не выказывала никаких признаков участия. Но как только она приняла капельку Крови Христовой, то, совершенно неожиданно для меня, вдруг очень твёрдо и спокойно произнесла: «Спасибо». Очень никчёмное в данной ситуации, быть может, именно потому, что было обращено ко мне, а не к снисшедшему к немощи Господу Богу, но вместе с тем очень понятное для обыденной жизни выражение благодарности показало полное присутствие человека на Таинстве. Это почувствовали все. Внучка попыталась меня уговорить причастить бабушку Частичкой, но я не решился.

Хотя всё описанное заняло не больше получаса, времени на Елеоосвящение у меня не осталось. Именно в этот момент я и выяснил, что соборовалась бабушка не полгода, а шесть лет назад, и я понял, что необходимо будет вернуться сюда ещё раз и восполнить всё до конца. Дав распоряжение внучке читать, по возможности, Евангелие, Псалтирь и любые молитвы, которые умирающая могла помнить ещё с детства, я ушёл, пообещав в ближайшие дни, найдя время, позвонить и договориться о встрече. Буквально через два дня, выискав «окно», я вызвал внучку. Мне вновь пришлось пройти этим «изысканным» коридором. Усугубляло «пейзаж» то, что на том самом неубранном диване развалился правнук с какой-то своей подругой. Степень их трезвости я не уточнял. Но, в конце концов, я же не к ним пришёл.

Бабушка была в том же состоянии и столь же безмолвна. Ожидать чего-то из ряда вон выходящего не приходилось. Но, памятуя о случившемся два дня назад, я приготовил всё для Елеоосвящения и начал богослужение. И когда я принялся читать канон, от одра болезни стали возноситься тихие, но очень чёткие вопли: «Простите! Прости меня!». Теперь это уже было так кстати и так вовремя! Это было проявление максимальной разумности, на которую была способна девяностопятилетняя умирающая. Я воспринял этот крик души, как обращённый и к Богу, и к внучке, и ко всем близким. Заблудшая душа во единодесятый час постигла самое главное, ради чего была призвана в этот мир, и во всей своей немощи из последних сил смогла выразить свою жажду примирения и с Богом, и с ближним. Эти призывы звучали в течение всего чтения канона. Когда же пришло время помазывать елеем, то на каждое прикосновение стручцом она отвечала тем знакомым, но уже не казавшимся никчёмным «спасибо». Мурашки бегали по коже, на голове шевелились волосы. Там, где, казалось, бесы устроили свой шабаш и нет места молитве, Бог призрел на немощь и смирение Своей рабы и посетил её Своею благодатию. Каждое прикосновение святого елея вызывало благодарность страждущей. Эти «прости» и «спасибо» перемежались до завершения Таинства, которое у меня самого вызвало необычайное воодушевление. По окончании я вновь причастил её, но уже, ничтоже сумняшеся, и Телом и Кровью.

Теперь я и воочию, и на ощупь, всей кожей и до самых корней волос, знаю, что такое Таинство Соборования, ибо являюсь свидетелем того, как человек при всей своей немощи, при всей слабости веры, силою Божией благодати был воздвигнут на молитвенное бдение и сумел принести посильное покаяние. И самым непреложным знаком случившегося, для меня является тот бедлам, убожество и неразумие, помноженные на мой скепсис, которых не возгнушался Господь Бог.

Урок простоты.

Этот медицинский анекдот поведал мне профессор Владимиров Павел Васильевич, представитель одного из первых поколений отечественных реаниматологов: «У меня друг был. Вместе с ним начинали в реанимации. С какими только проблемами не встречались, в каких только передрягах не были. И вот однажды после очередного своего напряжённого дежурства он ко мне подходит и говорит: «Знаешь, Павлик, я вот до сих пор в этой медицине никак двух вещей понять не могу: отчего люди умирают и почему они выживают?»». Особенно ценно это высказывание тем, что вырвалось из сердца скептика в эпоху глубокого атеизма.

Безусловно, медицина — это наука. Но наука какая-то странная: никогда не уверен в итоговом результате. Особенно в реанимации. Всё знаешь: что делать, как делать, но… но, может быть, это и хорошо, потому что и в самых, казалось, безнадёжных случаях идёшь до конца. И Божье присутствие в этих пограничных состояниях жизни особенно ощутимо, ибо присутствуешь при обратном порядке творения Человека, когда персть земная расстаётся с дыханием, вдохновенным Творцом. И если внимательно всматриваться в эти ситуации, то открывается очень многое, и всю жизнь переосмысливаешь, и много таких нюансов постигаешь, с которыми в обыденности никогда бы не соприкоснулся. И все участники этих событий проявляются, обычно, в таком неожиданном свете, который возможен только в крайних состояниях жизни, так что может измениться само представление о Человеке.

В конце 1987 г., когда я работал в кардиохирургическом отделении 81 больницы, мы в основном занимались имплантацией искусственных водителей ритма сердца, иначе называемых кардиостимуляторами, что тогда в нашей стране ещё не имело широкого применения. Операция очень благодатная, нетравматичная, проводится под местной анестезией и имеет прекрасный эффект. Оперировали какого-то простого 65-летнего работягу, который, естественно, никогда не интересовался вопросами философии и смысла жизни. Я в этой области медицины делал первые шаги и в бригаде хирургов стоял третьим, т.е. держал крючки. Наши манипуляции не могли как-то катастрофически сказаться на здоровье пациента, но совершенно неожиданно он вдруг потерял сознание и перестал дышать. Будучи самым ненужным из членов бригады, но при этом врачом, имевшим опыт работы в кардиореанимации, я тотчас расстерилизовался и провёл реанимационное пособие, после чего больной довольно быстро пришёл в себя. Минуту или две он пролежал молча, как бы осмысливая происшедшее, но потом неожиданно громко, обращаясь ко всем присутствующим, да заодно и к себе самому, размеренно произнёс: «А вы знаете…, а ведь люди-то…, которые умерли…, они ведь там живы!». Для человека, который всю жизнь прожил при Советской Власти, это было подлинным открытием. Уже знакомый в то время с работой Раймонда Моуди[2] я сразу же понял, что имел в виду этот дедуля, и, желая вывести его на продолжение откровенного разговора, попытался подначить его, но получилось очень неудачно: «А Вы-то откуда знаете?». Он повернул ко мне свою голову, внимательно посмотрел на меня с еле заметным укором, — мол, вот ты врач, образованный, а куда лезешь?… ведь я-то там был и всё своими глазами видел, — и, ничего мне не ответив, отвернулся. Красноречивее ответа не придумаешь!

«Похвала глупости».[3]

Известно, что когда Господь хочет наказать, то отнимает разум. Но, с другой стороны, бесспорно и то, что сила Божия совершается в немощи (2Кор. 12:19). И вот я хочу предложить вашему вниманию эпизод, когда моя неразумность позволила оказать помощь одному человеку.

В начале 1988 г. я считал себя ещё начинающим врачом кардиореанимации, хотя уже более или менее освоился: больных не очень боялся, и особых глупостей не делал. Дежурство выдалось довольно спокойным, но ближе к полуночи ко мне обратился другой бдевший анестезиолог, Андрей Сергеевич Бердоносов, и предложил полечить какую-то больную из пульмонологического отделения. Мы поднялись на пятый этаж. Вызывали к женщине лет тридцати пяти, страдавшей бронхиальной астмой, матери троих детей. Приступ был настолько сильным, что грозил перейти в так называемый астматический статус, когда газообмен кислорода практически прекращается и требуется уже по-настоящему реанимационное лечение. Ей необходимо было поставить катетер в Подключичную вену, т.к. вен на руках найти было невозможно, и затем через этот катетер проводить интенсивное внутривенное лечение. Сложность проблемы заключалась в том, что у таких больных, и при её комплекции, лёгкие слишком приподняты, и их при подобной манипуляции, которая проводится вслепую, очень легко проткнуть, что только резко ухудшит её состояние. К тому же она страдала аллергией, и под местной анестезией (т.е. под контролем её сознания) провести процедуру было невозможно, а сам я познакомился с этой методикой не более чем полгода назад и не жутко уверенно чувствовал себя при её выполнении. Андрей предложил провести небольшой внутривенный наркоз через сохранившуюся малюсенькую вену на пятке (обильной инфузии она выдержать не могла), и у меня на всё-про-всё в лучшем случае оставалось не более пятнадцати минут.

Я не из тех, кого «тянет на подвиги», но, немного поразмыслив, я решил, что делать надо, а, значит, буду, хотя прекрасно понимал все те трудности и опасности, с которыми могу столкнуться. Без Божьей помощи здесь обойтись не могло: я попал с первого вкола и управился минуты за четыре. Так у меня раньше не получалось ни разу, даже у куда более удобных пациентов, да и в последующие года два нередко возникали трудности, и моё мастерство тут ни причём. Юридически оформив всё в Истории болезни, я с довольным видом отправился в своё отделение.

Когда утром, готовясь к сдаче дежурства, я дописывал дневники в карты своих больных, в кабинет зашёл мой заведующий. Отношения с ним у меня не складывались, мы дипломатично терпели друг друга. О своих ночных похождениях я забыл и поэтому не сразу понял, о чём он ведёт речь: «Ты хоть Историю болезни-то читал?». А я ведь действительно не читал, хотя обязан был это сделать! «Ну, так пойди почитай!» — довольно раздражённо сказал он. Я вновь поднялся на пятый этаж, взял ту самую злополучную корту. А там, перед той страницей, на которой оставил свои каракули я, на полутора листах, за тремя подписями: заведующего кардиореанимацией, заведующего общей реанимацией, заместителя председателя общества анестезиологов г. Москвы — рукою последнего было написано противопоказание и отказ в пункции той самой Подключичной вены, которая мне удалась. Я прекрасно знал все эти противопоказания, но если бы прочёл запись своих непосредственных начальников, то или не решился бы делать, или руки бы задрожали, и ничего бы не получилось. А так… Эта женщина угодила-таки через сутки с астматическим статусом в общую реанимацию, и выводили её там из него через этот самый катетер.

Всё в руце Божьей.

В конце 1990 г. я был начинающим анестезиологом института Проктологии. Конечно, имел мало опыта проведения наркозов, зато очень помогали знания в области кардиологии, особенно в патологии нарушений сердечного ритма. И когда осматривал перед операцией очередного больного, то сразу обнаружил у него синдром слабости синусового узла, при котором бывают резкие замедления в работе сердца. Клинически до сих пор это не проявлялось, но как поведёт себя эта патология в наркозе, сказать трудно. И чтобы не рисковать, я договорился с заведующим кардеохирургией моего предыдущего места работы, Синюшиным Андреем Борисовичем, вполне доверявшим моей квалификации, о предварительной постановке искусственного водителя ритма данному пациенту с последующим возвращением его в нашу клинику для проведения основного лечения, что и было осуществлено. Теперь уже можно было брать больного на операционный стол, зная, что пульс ниже 70 не опустится.

Наркоз прошёл гладко. Хирурги подшучивали над «идеальным» наркозом, где гемодинамические показатели оставались стабильными (а они и не могли быть другими). Больного по заведенному в клинике распорядку перевели в палату реанимации на так называемую продолженную искусственную вентиляцию лёгких, когда за больного дышит дыхательный аппарат, а сам больной некоторое время ещё пребывает в состоянии наркоза и неспешно из него выходит. Естественно, такого больного подсоединили ко всевозможным датчикам. И вот, уже собираясь выйти из палаты, я бросаю свой взор на монитор и вижу, как на моих глазах меняется кривая кардиограммы, показывая резкое угнетение сердечной активности. Искусственный водитель ритма как работал, так и продолжал работать, но не было ответа сердечной мышцы: так называемая «пустая систола». Не исключаю, что в те времена во всей клинике эти изменения адекватно мог интерпретировать только я, т.к. имел немалый опыт работы именно с такой патологией. Немедленно подлетаю к больному. Пульса на Сонной артерии нет, зрачки широкие. Тут же начинаю непрямой массаж сердца, проводится внутривенная терапия. Чувство локтя в среде реаниматологов развито очень хорошо: в течение минуты палата полна медперсонала, все помогают, лечащий хирург Пётр Владимирович Царьков, человек крепкого сложения, сменив меня на непрямом массаже, уже весь вспотел. Я руковожу всем процессом, отдавая команды, какое лекарство ещё ввести, чтобы помочь больному, и всматриваюсь в монитор, но всё тщетно. Казалось, всё было предусмотрено, оглядываясь назад и анализируя ситуацию, я до сих пор не вижу никаких своих ошибок. И вот через пятьдесят минут неимоверных усилий (а по медицинским канонам достаточно двадцати), я признаю своё поражение и отдаю распоряжение о прекращении реанимации. Это ЧП!

Все с тяжёлым чувством отходят от постели. Уныло гудит аппарат искусственного дыхания (мы еще не успели его отключить!), я тупо всматриваюсь в монитор, который показывает исправную работу кардиостимулятора, и на моих глазах вижу, как сердце начинает отвечать!!! Все вновь подскакивают к больному, возобновляется интенсивная терапия, кожные покровы начинают розоветь, хотя зрачки по-прежнему широки, но это и неудивительно: кора головного мозга наиболее чувствительна к недостатку кислорода и всем моим коллегам ясно, что сознание к моему пациенту никогда не вернётся.

Ночное дежурство оказалось по расписанию моим. Прощаясь, все с ехидным соболезнованием жмут мне руку, т.к. перевести моего больного на самостоятельное дыхание невозможно, а это значит, что всю ночь я должен буду за ним напряжённо приглядывать.

Часа через три после описанных событий больной открыл глаза. Его зрачки оказались вполне узкими. Он проявлял явное неудовольствие торчавшей изо рта интубационной трубкой и вполне активно дышал без помощи дыхательного аппарата, адекватно отвечая знаками на все мои вопросы. Вопреки всем прогнозам я извлёк эту самую трубку. Ночь он провёл спокойно. Утром поразил всех врачей своим достаточно ясным мышлением. Когда же его перевели в хирургическое отделение, то он поведал там следующее: «Я лежу и хочу сказать: ребятки, ну ещё немножко, ведь я ещё живой, а один бородатый говорит: всё, хватит! — как же я на него обозлился!». Бородатый — это как раз я, который как врач до сих пор не может понять, отчего больной «умер», почему он ожил, каким образом у него сохранилась кора головного мозга и откуда он, будучи либо без сознания, либо мёртвым мог разглядеть того самого бородатого.

Cogito ergo sum[4].

По мысли владыки Антония[5], часто мы очень поверхностно относимся к другому и не утруждаем себя проникновением в глубинного человека. Слишком занятые собой мы обкрадываем себя, забывая завет Ф.М. Достоевского не жалеть времени и сил, чтобы постичь своего ближнего[6]. Некий урок, преподанный мне совершенно чужим и абсолютно беспомощным человеком, показывает ещё и то, как Божье смотрение и на смертном одре способно раскрыть образ Творца в Его создании.

Некоторое время после моего призвания к служению у Престола мне удавалось совмещать оное с врачебной деятельностью. Вскоре после диаконской хиротонии я вышел на очередное дежурство в реанимационное отделение больницы Академии Наук. Было это девятого июля 1996 г. Мне передали больных, указав их особенности. Самым тяжёлым среди них был Арсений Гулыга. Фамилия эта была у меня на слуху, но я никак не мог вспомнить, где и когда я её встречал (у меня довольно плохая память на имена). Я взял в руки историю болезни. На титульном листе, в графе профессия, красовалось: философ. Крупных трудов сего мыслителя я не читал, иначе бы запомнил. Значит, встречался где-нибудь в периодике. Но где? Судя по всему, в полемических диспутах на околорелигиозные темы, которыми изобиловала тогдашняя пресса. Но кто мог быть официально философом в стране, которая не успела пережить последствий коммунизма и тоталитаризма? — только марксист-ленинец! Я так и решил. Не то, чтобы это могло сказаться на моём отношении к больному, но некая ремарка в моём сознании отложилась.

По сути, лечить там уже было нечего. Мне и передавали по дежурству данного больного, как абсолютно безнадёжного. Диагноз впечатлял: пятый инфаркт миокарда, при трёх нарушениях мозгового кровообращения, на фоне тяжелейшего сахарного диабета, осложнённого почечной недостаточностью. Показатели сердечной деятельности и данные лабораторного исследования удручали ещё больше: давление зашкаливало, показатели шлаков крови заставляли усомниться, взяты ли они у живого человека, цифры сахара крови также были нереальными — и это всё на фоне интенсивной терапии.

Когда я подошёл к постели больного, меня, прежде всего, поразило, что он был не то, что бы не в коме, а в совершенно ясном сознании. (Позднее мне рассказали, что в течение всех дней, проведённых в реанимации, он вёл философские беседы и читал лекции о Гегеле, специалистом по которому являлся.) Лицо его было некрасивым, я бы даже сказал страшноватым, но это и неудивительно, если учитывать переносимые им страдания. Быть может, это усугублялось катарактой, кажется, левого глаза, но всё вполне соответствовало сформировавшемуся в моей голове образу коммуниста. Но при всём этом взгляд его был спокойным, уверенным и страдания не выдавал. Я это также отметил, и это меня удивило.

Скоррегировав терапию, я занялся другими делами. Через некоторое время раздался звонок. Меня вызвали. В дверях стояла интеллигентная, необыкновенно симпатичная дама с удивительно добрым взглядом. Она представилась, как супруга Гулыги. По сравнению с ним она казалась просто святой. Меня поразил контраст этой пары, но вместе с тем заставил задуматься о том, что не всё так просто в этом «марксисте-ленинце». Жена просила пропустить её к мужу проститься. Она всё понимала. В нашей клинике проход в реанимацию посторонних в те времена был категорически запрещён, но, учитывая свои религиозные убеждения и отсутствие к этому часу начальства, я облачил даму в белый халат, проводил к постели больного, попросив при этом не проливать лишних слёз, и оставил наедине. Прощались они довольно долго, но я об этом ничуть не жалею — состоянию больного уже ничто не могло повредить.

Дежурство шло своим чередом, никаких непредвиденных эксцессов не возникало. Я совершал свой обычный ночной обход. Все больные спали, кроме Арсения Гулыги. Я поинтересовался: «Что бодрствуете?» — «Да что-то не спится!» — ответил он. «Да и то верно, — пошутил я, — что ещё делать, как не думать о смысле жизни? Тем более что этим Вы, насколько я понимаю, всю жизнь занимались!» Возникла короткая пауза. Потом очень тихим, но ясно в ночной тишине звучащим и из глубины души идущим голосом философ произнёс: « Э, как хорошо ты сказал…, я ведь этим действительно всю жизнь занимался!» Он это изрёк так, что меня прохватило всего до глубины души, и я понял — он действительно этим занимался всю жизнь и, более того, что-то нашёл. Это были его последние слова. Вскоре он впал в забытье. Утром мне удалось передать его по дежурству сменившим меня докторам, но в середине дня он скончался.

В дальнейшем мне удалось восстановить в своём сознании, что имя Гулыги возникло в моей памяти не в связи с парарелигиозными диалогами в тогдашней прессе, а в связи с творчеством великого философа, в миру — Алексея Фёдоровича Лосева, а в иночестве — монаха Андроника, к кругу которого и принадлежал мой собеседник. А ведь известно, что в этом учёном пространстве, несмотря на всё давление властей, хоть и в сокрытом виде, но теплилась христианская мысль. Тогда всё встало на свои места: и чудная жена, и необыкновенная жизненная сила, и потрясающая поддерживающая бытие ясность ума, и поразительное самообладание и самоконтроль в совершенно нежизнеспособном теле. Тогда же и ясно стало, что разговаривал я с человеком, который не просто перешагнул грань посюсторонности, но и в своём духовном трезвении ясно видел и осознавал то, что по ту сторону. И поэтому мой фривольный вопрос-предложение смог со всей серьёзностью обратить в столь глубинный ответ, ибо увидел там оправдание своих исканий, вопрошаний и чаяний, которым посвятил всю свою жизнь здесь.[7] И этот же эпизод очень хорошо показал, что, если дух человеческий может настолько сопротивляться тлению, властно заявляя о себе там, где по законам материального мира давным-давно не возможна жизнь, то сколь паче Бог способен оживотворить персть земную.

Обыденная человечность.

Выше я уже говорил о том, что в таких пограничных жизненных состояниях чудесными могут быть не столько сами обстоятельства, сколько проявления человеческого поведения, да и люди, действующие в них. Ведь то, что люди могут оставаться людьми в любых условиях и не могут поступить иначе — это, безусловно, норма человеческой жизни, но вместе с тем и свидетельство того нравственного закона, который живёт в человеке, делает человека человеком и наглядно показывает Того, Кто призвал его к жизни и образом Которого этот человек является.

Летним днём 1995 г. обвешанный рюкзаками и авоськами я возвращался с семьёй с дачи. Мы ехали не в сильно заполненном вагоне метро от станции «Выхино» по направлению к центру, как вдруг по салону прокатился какой-то тревожный шорох. Хоть никаких слов разобрать в шуме было невозможно, я понял, что «зовут» меня. Пройдя в середину вагона, я увидел агонию пожилого мужчины. По всем признакам это была острая сердечно-сосудистая недостаточность. Пульс не определялся, зрачки расширились, и при мне он сделал последний вздох. В одно мгновение оценив ситуацию, я понял, что шансов на успешную реанимацию без медикаментов и без соответствующей аппаратуры практически никаких, ведь по всем самым благоприятным расчётам «Скорая» может появиться не раньше, чем через 40 минут, но к тому моменту содержимое медицинского ящика уже вряд ли чему поможет (как тут не позавидуешь американским пожарным и полицейским, которые оснащены всем необходимым).

Опускать руки я не стал. Обернувшись, увидел двух растерянных молодых парней, которые, не смотря на мой вполне затрапезный вид и то, что у меня на лбу не было надписи «реаниматолог», беспрекословно подчинились моему приказу и уложили умирающего на диван. Показав несколькими движениями, как проводить непрямой массаж сердца, я занялся более трудной работой: искусственным дыханием и контролем состояния кровообращения. Умения парням, конечно, не доставало, и рёбра от чрезмерного их старания иногда похрустывали, но (нельзя же требовать невозможного!) главного мы добились: зрачки сузились, и дедушка даже иногда пытался дышать сам. На ближайшей станции (кажется, это были «Текстильщики») я распорядился вынести больного на перрон — так удобнее ждать прибытия «Скорой» — где и продолжили реанимацию. Не отрываясь от своих прямых обязанностей, краем взора я заметил, как приблизился милиционер и, не мешая и не приставая ни к кому, встал рядом. Как подбежала дежурная по станции «Красная Шапочка», по внешнему виду — не москвичка, и так искренне стала упрашивать этого совершенно чужого ей человека, чтобы он не умирал — ну точно, как в фильмах про войну: «Миленький, ну живи! Миленький, ну дыши!». Мы продолжали свою деятельность, и минут через пятнадцать я увидел, что появился врач, хотя на нём тоже не было никаких знаков отличия. Он заменил двоих моих помощников, и только после этого деликатный милиционер стал выяснять у них подробности случившегося. Минут через пять я почувствовал присутствие третьего врача и, взглянув, узнал в нём своего однокурсника. Как в дальнейшем выяснилось, проезжая мимо он увидел, что человеку плохо, доехал до следующей станции и вернулся, и это, не смотря на то, что любой рационально мыслящий человек наверняка бы решил, что или без него справятся, или он уже ничему не поможет.

Реанимация продолжалась около часа. К приезду «Скорой» жизненных ресурсов уже не осталось. Мы не смогли помочь человеку, — может быть, веры не хватило? Но этот маленький жизненный эпизод в одном месте, не на заказ, собрал вокруг меня столько хороших людей, что это воспоминание всю жизнь будет согревать мне сердце, ибо пока есть на Земле такие искренние, деликатные и жертвенные люди, то она будет стоять, и свет Божий будет на ней сиять.

Лепестки плащаницы.

Не всегда просто распознать чудо в обыденной жизни. Господь иногда «просто» посылает нужного человека в нужное время и в нужное место. Следует не забывать, что и сам факт чуда раскрывается Творцом мира тем, кто взирает на Него с доверием и взывает о помощи. Важно и не преуменьшать роль чуда в нашей повседневной жизни, и не преувеличивать его, ибо, к сожалению, желание поднять свой «духовный авторитет» или «престиж» своего храма, на духовном языке именуемое «кликушеством» заставляет людей видеть чудо там, где его нет, а излишний рационализм, наоборот, ослепляет духовный взор.

Во время чинопоследования выноса Плащаницы в Великую Пятницу сего года в храме упала женщина. Всё произошло на моих глазах, и, стоя в алтаре, я всё прекрасно видел и по некоторым нюансам понял, что это — не банальный обморок. Я быстро подошёл к ней. Все признаки клинической смерти были на лицо: отсутствие сознания, дыхания и пульса на Сонной артерии, зрачки расширены и на свет не реагируют. В памяти тут же пронёсся тот эпизод в метро с напрашивающимся выводом о тщетности всех усилий. Ситуация осложнялась тем, что тогда, в вагоне, мне на глаза попались два толковых паренька, а здесь, вокруг стоят бабушки, которые вряд ли чем помогут, а самая большая трудность при реанимации — это нехватка рук. Тем не менее, прямо в облачении я начинаю пособие по оживлению: то непрямой массаж сердца, то искусственное дыхание. Не прошло и минуты, как я обнаружил, что я — не один. Незнакомая мне женщина вышла из толпы, «услышав», судя по всему, что в ней нужда, и очень грамотно, не ломая ребер, принялась массировать сердце. А другая сердобольная прихожанка в искреннем порыве веры предложила: «Батюшка, благослови приложить к больной лепесточки от цветов Плащаницы — всегда помогает!».

И больная приходит в себя, её осторожно выносят на паперть, и приехавшая «Скорая» увозит её в больницу, откуда её в этот же день отпускают, потому что не находят повода не только для госпитализации, но и для того, чтобы снять кардиограмму (последнее я вряд ли когда-нибудь смогу понять). В дальнейшем силами прихода было организовано обследование, которое не выявило отклонений на ЭКГ. Но ведь была же клиническая смерть!

Так Господь, сплёл «естественные» и «сверхъестественные» обстоятельства в сложный узор, и жизнь человеческая была спасена. А той женщины, которая проводила массаж сердца, я так больше и не видел, хотя и просил всех, чтобы её нашли.

Маленький диагност.

Не прошло и десяти дней, как мне довелось стать свидетелем и участником ещё одного события, где «совершенно случайно» Господь так расположил события и людей, что удалось спасти ещё одну человеческую жизнь.

В одном из подмосковных приходов, где служит мой брат, есть очень интересная традиция отмечать первое послепасхальное воскресение крестным ходом по окрестным деревням. Оно называется «Поставным», т.к. было принято приносить храмовые иконы и ставить их в домах верующих, как бы продолжая пасхальные торжества до отдания Пасхи, вливая радость в каждый дом. Традиция возобновлена с 1991 года. Члены общины и гости храмовым автобусом доставляются к определённому времени в самую отдалённую деревню, с которой и начинается крестный ход к храму, и под пение пасхальных стихир дожидаются батюшек, которым необходимо закончить все требы, после чего и начинается шествие. Участвуют в этом действе все от мала до велика и, естественно, в какой-то момент детишкам становится скучно, и они начинают «исследовать» окрестности. И вот мой пятилетний крестник Пётр, забредя в какой-то близлежащий двор, обнаружил в отдалённых кустах лежащего человека, которого ни с крыльца дома, ни с тропинки, ни с дороги, увидеть было невозможно, отыскал среди певчих врача, который в общине имеет непререкаемый авторитет, и сказал: «Тётя Оля, там, в саду, дядя весь в крови лежит».

Доктор, естественно, пошёл выяснять, что случилось. В это время подъехали и мы с братом и, не ведая ни о чём, облачились, но начало крестного хода пришлось задержать, т.к. меня тут же позвали к больному. Сколько крови потерял человек установить было трудно, но явно много, ибо вся трава вокруг была ею окрашена, а клинически можно было определить у пациента признаки геморрагического шока: бледность кожных покровов, холодный пот и нитевидный пульс. Из таких состояний человек самостоятельно не выходит, хотя кровотечение из раны на ноге к тому моменту само остановилось. Выяснить что-либо было немыслимо, т.к. мужчина по причине праздников был слегка трезв и туго соображал, к тому же состояние усугублялось гипоксией головного мозга вследствие кровопотери. Судя по всему, он даже не заметил, как поранил ногу, забрёл в чужой двор, где и свалился от упадка сил. Довольно быстро приехала «Скорая», но больной хорохорился, отказывался от госпитализации, кричал, что «полежит и всё пройдёт», даже попытался встать, но тут кровь вновь хлынула рекой из раны, он вновь упал, и пришлось даже накладывать жгут. Уговорить его лечь в больницу удалось только властью священнической, и он почему-то послушался.

Поневоле задумаешься обо всех совпадениях: только раз в год бывает крестный ход и в этой деревне собирается столько народу, а в среде этого народа оказываются врачи, которые способны адекватно оценить ситуацию (ведь местные жители, друзья пострадавшего, предлагали оставить его в покое, мол, так оклемается!). Только ребёнок-непоседа способен был отыскать человека в чужом бурьяне.

И ещё: ведь крестный ход — дело Божье, а чудо — это, прежде всего, торжество Правды Божьей уже здесь, на Земле, когда врата ада не могут её одолеть (Мф.16:18)!

Проповедь умирающего.

Накануне Николиного дня 1997 г. в наш храм моему отцу и настоятелю протоиерею Владимиру Тимакову пришло сообщение о тяжелой болезни замечательного филолога и мыслителя из плеяды уже упоминавшегося выше Алексея Фёдоровича Лосева, — Олега Сергеевича Широкова, неоднократно оказывавшего честь нашему приходу чтением своих лекций слушателям нашей воскресной школы. Просили причастить и пособоровать. Договорились, что приедем во второй половине дня самого праздника — время, вроде бы, терпело, да и другой возможности не было.

Меня, тогда уже священника, отец решил взять с собой — и поучить, и послужить соборно. Снежным вечером подъехали к больнице. Поднялись на этаж. Навстречу прошёл дежурный хирург: «Вы к Широкову? Ох, как он Вас ждёт!» И, пока мы шли по отделению, это: «Как он Вас ждёт!» — звучало неоднократно и от сестёр, и от больных, — такой заинтересованности, в общем-то, посторонних людей в судьбе чужого человека, мне встречать не доводилось.

Мы вошли в шестиместную палату. Олег Сергеевич лежал на койке слева у окна, взгляд его был чрезвычайно напряжённым. Сильная одышка усугубляла страдание, и он оказался настолько слаб, что не мог говорить и только радостным кивком и улыбкой приветствовал нас. Через капельницу вводилось какое-то лекарство. Рядом стояла жена. Все остальные больные также присутствовали в палате. Это были люди разного возраста и разного социального положения — как бы произвольный срез общества, — как обычно всегда и бывает в обычной городской больнице. Когда мы вошли, все облегчённо вздохнули: успели! Действительно, состояние Олега Сергеевича было крайне тяжёлым. Одного взгляда мне хватило, чтобы понять, что пособоровать его мы не успеем, и я шепнул отцу, чтобы ограничился причастием.

Одновременно возникла досада: неужели для такого человека не смогли найти более приличных условий для успокоения? Ведь в моей академической больнице хотя бы палаты двухместные! А он, как видный учёный, вполне мог рассчитывать на госпитализацию именно туда.

Отец начал читать «Чин, егда случится вскоре больному дати причастие». Никто не ушёл. Некоторые даже молились. По окончании, настоятель, хорошо знавший Широкова, провёл исповедь-проповедь, которой осмыслил всю жизнь Олега Сергеевича, как провозвестника Слова Божия в условиях тяжкого безвременья и даже с университетской кафедры, как приведшего к Богу своею проповедью и своею жизнью очень немало людей, особенно из молодёжи. Тот в знак согласия кивал, а по окончании слова, из последних сил, но очень торжественно, произнёс: «Аминь!» Дав разрешительную молитву, батюшка причастил его. Олег Сергеевич тут же успокоился, дыхание стало более ровным, его взгляд устремился ввысь. Я шепнул отцу, что пора читать «Отходную». Он поручил это мне. Во время чтения я всё время поглядывал на умиравшего. Дыхание его постепенно урежалось и, как только я произнёс последние слова «Последования», остановилось (отец в этот самый момент благословлял его крестом).

За свою реанимационную деятельность мне пришлось быть свидетелем многих смертей, но столь мирной и сознательной кончины видеть не довелось. Но что больше всего меня поразило, так это то, что ни один больной не ушёл из палаты. Смерть сотоварища не произвела ни на кого устрашающего и угнетающего действия! Всегда в таких случаях палата остаётся пустой! Все обычно начинают бродить по больничному коридору в размышлениях о своей бренности! А здесь все остались на месте. И это свидетельствовало о том, что и смертью своей Олег Сергеевич продолжал проповедовать, что нужен он был в этот момент тем, кто Божиим провидением оказался в палате. И это сделало смехотворными все мои сетования по поводу того, как в таких условиях мог встречать свою кончину профессор Широков. Ответ-то до боли прост и известен: волею Божией.

«Я часть той силы, что желает зла, но делает лишь благо».[8]

В 1997 году разразился довольно солидный скандал вокруг одиозного фильма «Последнее искушение Христа». Фильм действительно оскорблял чувства православного человека, т.к. под видом Иисуса Христа, с некоторыми элементами портретного сходства, выведено было то, что с Ним не имеет ничего общего. Это, безусловно, являлось соблазном для людей, которые за семьдесят лет нашей безбожной истории здорово подзабыли чистоту и святость воплотившегося Господа, потеряли иммунитет к подобного рода карикатурам на Христа и вполне могли обмануться, глядя на те плотские борения, которыми изобиловал фильм. Очень хорошо понимая, что запретительными мерами противостоять этой бесовщине невозможно, ибо целомудрие и чистота помыслов могут основываться только на табу, являющимся исключительно внутренним запретом, личным нежеланием пачкаться в грязи скабрёзности, было, однако, радостно видеть тот протест церковных людей, которые своим единодушием ясно дали понять, что сей фарс не имеет никакого отношения к нашей вере.

Помня о том, что, если что и происходит в жизни, то происходит исключительно по Божьему промыслу, приходится с горечью констатировать тот упадок святости, постигший наше отечество, который отождествил свободу со вседозволенностью, ибо и католический, и протестантский мир смогли отстоять свою правду и воспрепятствовали показу этого фильма на широком экране. Однако локальные победы были и в нашей стране и удалось не допустить осквернения Пасхи, и планировавшаяся поначалу демонстрация сего «шедевра» в Светлое Христово Воскресение того же года не состоялась.

Но промысл Божий есть промысл Божий. Я давно заметил одну очень интересную деталь: во всех евангельских притчах действуют безымянные герои, и лишь в одной из них мы встречаемся с неким Лазарем (Лк.16:19—31), при этом второе действующее лицо этой евангельской истории — безымянный богач. В этой притче раскрывается тайна нашего посмертного бытия, та непреодолимая пропасть, которая пролегает между праведниками и грешниками. Но и в ней же нам показана бездна милосердия Божия: даже для находящихся в адских муках возможна молитва, и, более того, эта молитва может быть услышана. «Тогда сказал он (богач): так прошу тебя, отче, пошли его (Лазаря) в дом отца моего, ибо у меня пять братьев: пусть он засвидетельствует им, чтоб и они не пришли в это место мучения» (Лк.16:27—28). Я думаю, мы смело можем отождествить сего «некоторого нищего» с хорошо всем известным Лазарем Четверодневным[9], который по слову внявшего стенаниям безымянного богача Господа: «Лазаре, гряди вон» (Ин.11:43) — вызван был с лона Авраамова, чтобы свидетельствовать братьям своим о том, что их ожидает в случае отвержения Христа. Но, как и было предсказано в притче: «Если Моисея и пророков не слушают, то, если бы кто и из мёртвых воскрес, не поверят» (Лк.16:31), так и в жизни: «Первосвященники же положили убить и Лазаря» (Ин.12:10). Поразительное обнажение злобы и беззакония человеческого!

Так вот фильм-то этот вышел на наши голубые экраны 2 ноября, именно в то воскресенье, когда во всех наших православных храмах благовествовалось то самое недельное евангельское зачало, о котором я только что рассуждал. Оно всегда звучит в те дни, которые отстоят на небольшое расстояние от памяти праведного Лазаря Четверодневного, епископа Китийского: 30 октября (17 октября по старому стилю) — день перенесения его мощей. Я отказываюсь верить в простое совпадение этих событий: ведь именно сему праведнику доподлинно известно, к чему может привести наша духовная беспечность. И сей верный друг Христов, зримо присоединяя свой голос к голосу Церкви ныне живущих на Земле, открывает нам единство с Церковью небесной, и теперь свидетельствующей о той неправде, в которой пребывает наша страна. Не милость ли это Божия, что и наши беззакония Господь хочет обратить в наше спасение? От нас же требуется только опомниться и отвергнуться греха, повернувшись, наконец, лицом к Истинному Богу.

«Пропавшая грамота».

Дарья Митрофановна была одним из самых близких людей для нашей семьи. Все её называли Данечкой. Мы с братом, отцом Валентином Тимаковым, и не помним времени, когда бы её забота и ласка не окружали нас. Сама она была бездетной, как многие женщины, молодость которых совпала с войной. Нам она заменила бабушку. Но особенно любила она Валентина, в котором не чаяла души.

В конце 1998 г. она передала мне один очень важный документ, касавшийся моего брата, который я должен был проконсультировать у профессионалов. Я со свойственной мне безалаберностью делать дело не спешил и положил бумагу в портфель, где она и находилась до ближайшей оказии.

Седьмого января 1999 г. после Рождественской вечерни и нескольких бесед с прихожанами я ближе к полуночи возвращался домой. Меня встретили трое, каждый из которых в одиночку вполне мог справиться со мной, и крепко дали по голове, так что я пролежал без сознания, как потом выяснил, минут сорок (мне же показалось – мгновение). Когда очнулся, то не увидел ни бродяг, ни «кейса». Голова страшно гудела и кружилась. Я, шатаясь, добрёл до подъезда, с большим трудом вспомнил шифр кодового замка (50?!) и пришёл домой, одновременно перепугав и обрадовав домашних, – было уже за полночь, и все сильно волновались, а выглядел я, судя по всему, редким «красавцем».

Наутро, пытаясь привести в порядок свои мысли, я вспомнил о пропаже. Но тут зазвонил телефон, — нашёлся в каком-то сугробе мой «дипломат», и добрые люди сумели меня разыскать по телефонной книжке. Конечно, ни денег, ни каких-то мало-мальски полезных вещей там не осталось, но и паспорт, и бумаги сохранились, за что я был очень благодарен моим грабителям. Голова ещё гудела, я решил, что всё — на месте, и не заметил в тот момент пропажи того самого документа; мне и на ум прийти не могло, чтобы то, что касалось исключительно моего брата, могло понадобиться ещё кому-либо.

Данечка была женщиной пожилой, 1914 года рождения, и с довольно серьёзными проблемами со здоровьем. Они-то её и подкосили. На Сретенье (15 февраля) она умерла.

Где-то через месяц о. Валентину понадобилась та бумага, и он, позвонив мне, попросил её привезти. Я полез в свой злополучный саквояж и, обнаружив, наконец, пропажу, страшно расстроился — восстановить её без участия покойной Дарьюшки было крайне сложно. Я попробовал, было, тыркнуться то в одну, то в другую инстанцию, но результаты были мало утешительны, — я очень сильно подвёл своего брата.

Первого апреля с утра я оказался дома, что бывает не так часто. Меня позвали к телефону, задали несколько вопросов, выясняя, имею ли я какое-либо отношение к Дарье Митрофановне, и сообщили, что нашлась та самая бумага, которая имела отношение к моему брату и Данечке. Я в ней нигде не упоминался и моих координат там не содержалось. Какая-то милая женщина за три дня до этого обнаружила листочек, торчавший из-под подтаявшего снега, совсем неподалёку от того места, где я пролежал без памяти, провела самостоятельные поиски и совершенно непостижимым образом вышла на меня. Утвердило её в правильности выбора то, что я проживал в этом районе, и совпадал телефон.

Первое апреля (девятнадцатое марта по старому стилю) — день памяти мученицы Дарии. Наша Дарьюшка отличалась необычайной хлопотливостью и усердием. Один из её «подвигов» даже запечатлён Владимиром Солоухиным в его рассказе «Чаша». Не довести начатое дело до конца было выше её сил. И здесь, чувствуется, пока не доделала — не успокоилась, прислав в день своих именин письмо с того света.

Сын.

Когда в 1985 г. у меня родился Глеб, я был молодым врачом Скорой Помощи. Какие-то институтские знания были, но опыта, конечно, никакого. И когда он в возрасте полутора месяцев заболел, я не смог разобраться самостоятельно, что именно с ним произошло. Справедливости ради, надо сказать, что проблема была не простая: на коже и слизистых стали появляться мелкие кровоизлияния в виде точечек и пятнышек, иногда сливавшиеся. Но это я сейчас понимаю, что то были геморрагии. Тогда же это называлось сыпью, и я всеми силами старался прогнать от себя мысль о каком-либо системном заболевании, и пытался поначалу интерпретировать сие как самую банальную аллергию, хоть и прекрасно видел, что — совсем на неё не похоже.

В это время мы находились на даче, я, естественно, рванул первым делом в местную участковую больницу, но местные эскулапы и не отвергли, и не утвердили моих опасений. Переночевав ещё одну ночь, я решил больше не искушать судьбу, ибо симптоматика, хоть и медленно, но нарастала, собрал в охапку своего отпрыска и отправился в Москву в Филатовскую больницу, врачам которой очень доверял.

Прибыли мы туда только к вечеру. Доктора с очень озабоченным видом осмотрели малыша, не придя ни к какому определённому выводу, но чувствовалось, что склоняются, прежде всего, к какому-то неясному системному поражению организма. Порекомендовав при отсутствии улучшений обращаться вновь, они отпустили нас домой ночевать. Убаюкивало то, что ребёнок был довольно спокоен.

К утру стало ясно, что ждать больше нельзя, — мальчик медленно превращался в маленький синячок. Я помчался к очень ценимому мною участковому педиатру, Геннадию Семёновичу Панову, человеку редкой трезвости ума, который вёл приём в поликлинике при той же Филатовской больнице. Тот поставил первый пришедший ему в голову входной диагноз на госпитализацию: менингококцемия — и отправил нас по «Скорой» в инфекционную больницу — там разберутся. Там разобрались только отчасти: отвергли инфекцию и с неясным диагнозом переправили в Морозовскую больницу.

Инна, моя жена, легла в стационар вместе с мальчиком и передавала мне все сведения, которые ей удавалось выяснить у лечащих врачей. Она так же, как и я, закончила медицинский институт, но я имел некоторое преимущество: обложившись книгами, мог скрупулёзно процеживать всю поступавшую информацию.

Проблема оказалась не из простых и даже серьёзнее, чем я предполагал в самых худших первоначальных раскладах. Доктора выбирали между тромбоцитопенической пурпурой и острым лейкозом. Что лучше, я до сих пор не могу сказать. Одно несколько напоминает гемофилию и говорит о пожизненной инвалидности, а что такое рак крови у полуторамесячного малыша, я думаю, объяснять не надо.

Я никогда не страдал синдромом Антона Павловича Чехова, который, как говорят, «переболел» всеми болезнями в процессе их изучения. Напротив, анализируя все полученные данные, я оставался спокойным и голову, казалось, не терял. Только вот сведения ко мне поступали не вполне точные, но — это издержки любого «сарафанного телеграфа». Тогда я этого сообразить не мог, и, безусловно, сказался недостаток клинического опыта. Но факт остаётся фактом: после нескольких дней исследований я пришёл к очень чёткому выводу — что у ребёнка белокровие.

Я очень хорошо помню это ощущение, когда всё сложилось в единую, ясную концепцию. Помню высоту летних лип аллеи Морозовской больницы и свою попытку решить, глядя в небеса, проблему «слезинки ребёнка». Я воспринял всё как приговор и смирился с ним. Больше всего поражало то, что этот маленький живой комочек, который умел только попискивать и плакать, оказался таким нужным и дорогим на фоне неизбежного расставания, ведь я полагал, что не успел к нему привыкнуть. Оставалось только молиться, чего, собственно, я не умел, да и вряд ли по-настоящему умею сейчас.

Я пришёл домой. Делать ничего не хотелось. Было ощущение какой-то опустошённости и неустроенности. Я взял в руки Евангелие. Не могу сказать, что очень хорошо, но, в общем-то, я знал Его содержание. Хотелось наугад открыть и попасть на какое-нибудь чудо, наподобие воскрешения дочери Иаира. При этом я прекрасно понимал, что такой подход невозможен, ибо всякое гадание недопустимо. Проведя некоторое время в борениях и «успокоив» свою совесть рассуждением, что читать Благую Весть, в конце концов, — не грех, я раскрыл текст. Преодолеть соблазн так и не удалось, — уж очень хотелось наткнуться на что-нибудь чудесное, и это преследовало меня в течение всего времени чтения. Книга «раскрылась» на четвёртой главе Евангелия от Иоанна. Я несколько расстроился, что не от Луки, — там больше чудес-исцелений. Каждая прочтённая фраза вызывала жуткий протест. В своём эгоизме и нетерпении я не хотел ничего иного, кроме истории о чуде. Мне совсем не хотелось знать, что Христос приобретает учеников (Ин.4:1—3). Мне безразличен был город Сихарь, меня раздражала Самарянка, колодец Иакова и все местные жители, и казалось, что весь богословский смысл беседы о Живой Воде ко мне не имеет никакого отношения. Несколько раз возникало желание оставить чтение, ибо я понимал, что с молитвой здесь нет ничего общего, но каждый раз в какой-то тайной надежде я с усилием преодолевал этот вторичный соблазн маловерия, — раз уж начал читать — дочитай, хотя бы, до конца главы.

Надежды и сил практически не осталось, когда меня, как молнией, ударило после прочтения сорок шестого стиха: «В Капернауме был некоторый царедворец, у которого сын был болен»! Я напрочь не помнил этого Евангельского отрывка! Описать, что произошло дальше практически невозможно. Всё дальнейшее чтение сопровождалось бившей в висках мыслью: «О Господи, сколько же можно сомневаться в Тебе, и сколько же Ты можешь терпеть моё неверие, и за что Ты посещаешь меня как жителей Галилеи?!» Когда же дошёл до слов: «пойди, сын твой здоров» (Ин.4:50), понял окончательно, что самое страшное — позади.

Я довольно закрытый человек, но в данный момент оставаться один не смог. Позвонил отцу, который вскоре приехал ко мне зарёванному и как-то успокоил. Вечером, приехав в клинику, смог моей Инне сказать только одно: «Я знаю, что Глеб выздоровеет!»

Дела его действительно пошли с этого дня на поправку. Приблизительно через месяц его выписали с заключительным диагнозом: «тромбоцитопеническая пурпура» и с рекомендациями всяческих предосторожностей. Ребёнок вырос. Больше подобных приключений не было. Более того, уровень тромбоцитов крови никогда не опускался ниже нижней границы нормы, что совсем не соответствует характеру болезни.

Только через несколько лет, учась в ординатуре Института Переливания Крови, я узнал о существовании новой нозологии: аутоимунная тромбоцитопения, которая вполне подходила под то, чем болел мой сын. Я очень хорошо понимаю, что с моей стороны была допущена гипердиагностика, что сами педиатры могли ошибиться в диагнозе, но ещё больше я понимаю, что когда читал четвёртую главу Евангелия от Иоанна, я был в Той Реальности, в Которой был.

Вот то, чем хотелось мне поделиться. Я отдаю себе отчет, что далеко не все мои оценки бесспорны, но всё что написано, написано именно так, как я это воспринял, как это запечатлелось в моём сознании. Именно поэтому я сохранил столько подробностей и деталей и указал все те ошибки и неточности в своих собственных действиях и суждениях. Они — как фотография того, что было.

Для меня очень важным является сам вывод из увиденного. У Ремарка, в его романе «Возвращение» в самой середине, есть потрясающее описание Теофании[10]. Оно явно автобиографично. Художник подобрал изумительные слова, чтобы передать пережитое им событие. Он был предельно честен в описании. Но остался таким же честным атеистом. И вывод из увиденного им — соответственный: он считал, что пережил единение с Природой. Правда, что это такое, он не объяснил. Но для него это — что угодно, только не встреча с Живым Личным Богом.

Я и взываю к нашему голосу веры. Мы действительно не поверим, если не увидим чудес. Но надо только всмотреться — ведь они всюду вокруг нас, так как мы пребываем в Божьей любви неотлучно (Рим.8:35—39), ибо Богом «живём, и движемся, и существуем» (Деян.17:28).

[1] Здоровый дух – в неживом теле (Лат.) Перефраз латинской поговорки: “Mens sana in corpore sano” – Здоровый дух – в здоровом теле.

[2] Раймонд Моуди. Жизнь после жизни. М. 1990.

[3] Название известного произведения Эразма Ротердамского.

[4] Мыслю, следовательно, существую (лат.), высказывание, принадлежащее Декарту.

[5] Митрополит Антоний Сурожский. Человек перед Богом. «Паломник», 2000, стр. 94,95-96, 11, 12-13. Таинство Любви. С.-Пб., 1994, стр. 6. Может ли ещё молиться современный человек. Клин, 1999, стр. 10. О встрече. Клин, 1999, стр. 94, 95, 97, 98.

[6] См. по этому поводу: Николай Бердяев. Миросозерцание Достоевского. Гл.II. Человек. А также его статью «Откровение о человеке в творчестве Достоевского». Н. Бердяев. М. 1994, т.2, стр.26, 151.

[7] Я далёк от мысли, что коммунист не способен достойно встретить смерть, но это достоинство героизма, а здесь присутствовала удивительная созерцательность, открывавшая сродность духа.

[8] И.-В.Гёте, «Фауст».

[9] Не может быть серьёзных препятствий для такого отождествления, т.к. нищета Лазаря притчи является нищетой духовной Лазаря реальности, а язык притчи не может не отличаться от языка простого повествования.

[10] Эрих Мария Ремарк, «На западном фронте без перемен», «Возвращение», «Три товарища», Лениздат, 1959, с.425426

Назад
Записаться на службу
blink
Заявка отправлена
Ваше сообщение успешно отправлено. В ближайшее время с Вами свяжется наш менеджер